Растресканные губы скривились, раскрылись, обнажая зеленые, точно замшелые, зубы, и стрелок про себя подумал: «Он уже даже не курит ее. Он жует. Он и вправду жует ее.»
И дальше: «Он же мертвый. Наверное, год как помер.»
И потом еще: «Человек в черном».
Они смотрели друг на друга: стрелок и старик, перешагнувший уже грань безумия.
Он заговорил, и стрелок буквально опешил — к нему обращались Высоким Слогом!
— Сделай милость, потешь старика, стрелок. Не пожалей золотой. Один золотой — такая безделица.
Высокий Слог. В первый момент разум стрелка отказался его воспринять. Прошло столько лет, — Боже правый! — века прошли, тысячелетия; никакого Высокого Слога давно уже нет. Он — последний. Последний стрелок. Все остальные…
Ошеломленный, он сунул руку в нагрудный карман и достал золотую монету. Растресканная исцарапанная рука протянулась за нею, нежно погладила, подняла вверх так, чтобы в золоте отразилось маслянистое мерцание керосиновых ламп. Монета отбросила в полумрак сдержанный гордый отблеск: золотистый, багровый, кровавый.
— Ааааххххххх… — Невнятное выражение удовольствия. Пошатнувшись, старик развернулся и двинулся к своему столику, держа монету на уровне глаз. Вертел ее так и этак, бахвалясь.
Кабак быстро пустел. Двери, — крылья летучей мыши, — бешено хлопали, ходя ходуном. Тапер с треском захлопнул крышку своего инструмента и широченными шутовскими шагами вышел следом за остальными.
— Шеб! — Крикнула женщина ему вдогонку, голос ее —
— странная смесь страха и злобы. — Шеб, сейчас же вернись! Что за черт!
Старик тем временем вернулся за столик. Он крутанул золотую монету на выщербленной доске, полумертвые его глаза, не отрывась, следили за нею, — завороженные, пустые. Когда монета остановилась, он крутанул ее еще раз, потом — еще, его веки отяжелели. Четвертый — и голова его упала на стол еще даже прежде, чем остановилась монета.
— Ну вот, — с тихим бешенством проговорила буфетчица. — Всех клиентов мне распугал. Доволен?
— Вернутся, куда они денутся, — отозвался стрелок.
— Но уж не сегодня.
— Кто он? — Стрелок указал на травоеда.
— А не пошел бы ты… — она предложила ему совершить технически неисполнимый акт мастурбации.
— Я должен знать, — терпеливо проговорил стрелок. —
— Он…
— Он так смешно говорил с тобой, — сказала она. — Норт в жизни так не говорил.
— Я ищу одного человека. Ты должна его знать.
Она уставилась на него, гнев ее остывал. Она словно что-то прикидывала про себя, а потом в глазах ее появился напряженный и влажный блеск, который стрелок уже видел не раз. Покосившееся строение что-то выскрипывало задумчиво про себя. Где-то истошно лаяла собака. Стрелок ждал. Она увидела, что он понял, и блеск сменился безысходностью, немым желанием, у которого не было голоса.
— Мою цену ты знаешь, — сказала она.
Он не сводил с нее глаз. В темноте шрама будет не видно. Ее тело не смогли подточить ни пустыня, ни песок, ни ежедневный тяжелый труд. Оно было вовсе не дряблым, — худым, подтянутым. И когда-то она была очеь хорошенькой, может быть, даже красивой. Но это уже не имело значения. Даже если б в сухой и бесплодной черноте ее утробы копошились могильные черви, это бы все равно не имело значения. Все было предопределено.
Она закрыла руками лицо. В ней остались еще хоть какие-то соки, — чтобы заплакать, хватило.
— Не смотри! Не надо так на меня смотреть! Это нечестно!
— Прости, — сказал стрелок. — Я не хотел.
— Вы все не хотите! — выкрикнула она ему в лицо.
— Погаси свет.
Она плакала, не отнимая рук от лица. Ему нравилось, что она закрывает лицо руками. Не из-за шрама, нет, просто это как бы возвращало ей если не девственность, то какую-то девическую стыдливость. Булавка, что держала брительку, тускло поблескивала в масляном свете ламп.
— Погаси свет и запри дверь. Он ничего не утащит?
— Нет, — прошептала она.
— Тогда гаси свет.
Она так и не убрала рук с лица, пока не зашла ему за спину. Она тушила коптящие лампы, одну за другой, — подкрутив фитиль, задувала пламя. А потом, в темноте, она взяла его за руку. И рука была теплой. Она увела его вверх по ступеням. Там не было света, и было не нужно скрывать свое совокупление.